«Живя во всех эпохах сразу…»

Эта строчка поэта Юрия Ряшенцева помогла найти название для его творческого вечера в Доме Актера. Вечер в честь 80-летия поэта, прозаика, сценариста, мастера мюзикла блистательно показал собравшимся друзьям и поклонникам Юрия Евгеньевича, насколько молод и энергичен, полон творческих сил и планов знаменитый юбиляр. Зрители ЦДА наслаждались не только стихами, но и замечательной мемуарной прозой, прочитанной автором артистично, мастерски, смешно. Зал восторженно требовал продолжения…

28.06.2011

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

- Ваш юбилей – счастливое подтверждение слов Корнея Чуковского, что «в России надо жить долго». Как вам удалось, «живя во всех эпохах сразу», не потеряться, не сломаться, не испачкаться, не примкнуть ни к какой коалиции, попросту сохранить себя в целостности и сохранности?

- Я действительно не был ни в какой коалиции, если не считать коалицию людей, мягко говоря, иронически настроенных к режиму. Так и прожил всю советскую власть. Комсомольцем был как все, по возрасту выбыл благополучно из комсомола и больше никуда не вступил, разумеется. Ни в одном стихотворении ни разу не упомянул ни Ленина, ни Сталина, ни партию, потому что я всегда к ним отрицательно относился.

В детстве я был самым обыкновенным мальчишкой, проводившим все время во дворе. У нас там, кроме меня всего два человека были, не имевшие приводов в милицию. Разница между атмосферой дома и двором у меня бы

ла колоссальная: дома сестры-филологи, любившие Гумилева и Мандельштама, а во дворе я слышал что-то типа «гоп со смыком». Когда я начал писать стихи, хотя долго сопротивлялся этому желанию своего организма, эти две культуры успешно слились. Уличная субкультура – очень плодотворная, я считаю.

- Маме, наверно, страшно было вас ребенком отпускать во двор? Она ведь вас всю жизнь берегла. Расскажите о детстве.

- Мама у меня - молодец. Весь двор ходил к ней занимать деньги, которых у нее тоже не было, но она всегда давала, сколько могла. Она была невероятно внимательной матерью, но во дворе меня не контролировала. Я рос в очень разновозрастной компании, состоящей из детей от четырех лет и до шестнадцати, все были вместе. Младшие на равных слушали все разговоры взрослых. Когда вернулись домой фронтовики, мы тоже слушали всю страшную правду о войне. Мы мало, что понимали, но на ус мотали. Я был самый маленький сначала, мне в играх всегда давали малозначащую должность, чтобы я не мешал, например, была как-то игра ловить всяких шпионов, и меня назначили «Ежовым», то есть человеком, который возглавлял тогда органы. Я сидел на пеньке, у меня была какая-то бумага, мне приводили шпионов, а я подписывал ее, приговаривая к расстрелу. Вроде участвовал и не мешал им.

- А про маму еще расскажите…

- У мамы было две сестры, одна – сводная, вторая – родная. Они обе рано умерли, оставив после себя трех девочек. Маме был двадцать один год, но она их вырастила как своих дочек, когда я родился, они мне были как родные сестры. Жили мы в Питере (я в три года переехал в Москву). Как-то мама сидела за роялем, пела (она обладала великолепным голосом), раздался стук в дверь. Вошел человек, который спросил, она ли это сейчас пела, когда он под окном проходил и сказал: «Я сделаю из вас Вяльцеву!» (это был аккомпаниатор Вяльцевой), но ей надо было троих детей ставить на ноги, она занялась раскраской ткани, это все вредно сказывалось на горле…

- Вы учились в Москве в обычной школе?

- Да, я пошел в ближайшую школу в Олсуфьевском переулке. Когда я был во втором классе, началась война, я уехал в эвакуацию, когда вернулся, пошел в Усачевскую школу. Школа состояла из интеллигентов и шпаны, и жили, представьте очень дружно. Правда, возвращение со второй смены домой из-за усачевского рынка было чревато нападением местной шпаны, так что приходилось собирать попутную компанию (это мне пригодилось потом в описаниях встреч мушкетеров с гвардейцами кардинала).

- В школе вам легче давались гуманитарные предметы?

- Мне все легко давалось. Я хорошо учился, только поведение было не очень…

Но я рано начал читать, и глотал все подряд, до каких полок с книгами мог дотянуться, почему-то помню Бальзака. Я пришел в школу уже начитанный. С тех пор я мало что прочел, надо сказать.

- Какие любимые с детства писатели?

- Очень любил Гоголя и, как ни странно, Диккенса. Киплинга очень любил, вырос на сказках Пушкина.

- А когда было написано первое стихотворение?

- Я никогда не думал, что буду писать стихи профессионально, и держался очень долго, а первый стих про свою бабушку я написал, кажется, года в четыре. Второе стихотворение следом было уже патриотическое.

- А когда вы стали считать себя литератором?

- Я попал в Пединститут, там все писали. Помню, что меня позвал Максим Усургашев на Кавказ в поход, кажется в1951 году, ребят было очень мало, я вышел как-то в тамбур и увидел, что ребята пишут песню, я тут же присоединился и с тех пор легко писал разные стихотворные тексты, не придавая этому никакого значения.

- Публиковать вас начали в журнале «Юность» в 1955 году...

- Да, точно, я был автором ста процентов опубликованных стихов, у меня их было мало, и все почему-то брали в печать, если не в «Юность», то в журнал «Пионер» (Бенедикт Сарнов был редактором отдела поэзии).

- В Педагогический институт вы ведь случайно попали…

- Дело в том, что педагогом я уж точно быть не мечтал, но однажды мы играли в волейбол с командой студентов Пединститута (а у нас была отличная школьная команда), и они нас, десятиклассников, позвали к себе. Так как институт находился рядом, а я всю жизнь люблю поспать подольше, я туда и пошел. Правда, в начале меня туда не взяли (у меня отец – репрессированный и отчим тоже), это была длинная история, но в итоге я там оказался через полгода. Потом выяснилось, что половина наших ребят в институте были из семей репрессированных.

- Несколько лет вы все-таки честно отдали педагогике…

- Тот же Макс Усургашев, сыгравший в моей жизни значительную роль, увлек меня после института в школу для трудных детей, второгодников и пр. Был такой советский опыт, считали, что, собрав двоечников со всего района в одно место, таким образом, повысят успеваемость в других школах.

- А как быть с образованностью и уровнем культуры нынешней молодежи, которая книг не читает, сидит сутками в интернете?

- Не знаю, сам в ужасе от происходящего. Меня утешает только одно, что каждое поколение сталкивается с этой проблемой, что молодежь ничего не хочет знать и пр., но так как при этом все-таки человечество идет вперед, то, может быть, это мы ничего не понимаем?

- Но ведь на вашем веку сменилось несколько поколений. Неужели нет разницы?

- Тут не с чем спорить. Я действительно вижу, как жизнь меняется, понятно, что человеку свойственно идеализировать времена своей юности, когда ничего не болело и все органы хорошо работали, я вижу, что все меняется не в лучшую сторону, но с другой стороны, если б все становилось хуже и хуже, мы должны были бы стать дикарями. Для меня внуки и их ровесники – темнота, люди, которые не знают Пушкина, но я-то для них тоже темнота, потому что совершенно не ориентируюсь в компьютере. Так что эту загадку бытия не нам с вами решить…

- Загадка бытия: как достичь такой гармонии, которой вы обладаете?

- Я не знаю, я себе никаких задач никогда не ставил ни в профессии, ни в жизни. У меня есть такое стихотворение: «Не люблю целеустремленных, и ценю их, а не люблю…», - вот это - правда: цель, которая затмевает все вокруг, мне всегда была несимпатична. Я считаю, что процесс гораздо плодотворней достижения цели…

- Где-то уже прозвучало, что в театре репетиции для вас гораздо интересней выпущенного спектакля…

- Мне уже неинтересно, что придет публика и будет иначе реагировать, чем реагировали мы в процессе постановки.

- Честолюбие вам не свойственно…

- Здесь есть разница между честолюбием и тщеславием. Профессиональное честолюбие мне свойственно, мне приятно, когда говорят люди, чье мнение я ценю, что мне что-то здорово удалось. Но та страсть, которая обуревала многих моих друзей, которые стали шестидесятниками, потому что они хотели этой славы, и они ее заслуживали, и я всей душой это приветствовал, мне не свойственна. Среди этого поколения были и другие: Олег Чухонцев, Дмитрий Сухарев, им было как-то не до того: - «Мимоходом лишь подумаем о славе, но ни пальцем для нее не шевельнем…, так судьба на повороте разлетелась, так повеяло от прелестных чьих-то рук, что не то, чтоб славы вовсе не хотелось, и захочется порой, да не досуг…». Слава требовала «большой погони», а вокруг было столько интересного …

- Какими произведениями вы гордитесь как автор?

- Часто судьба произведения, если дело касается фильма или спектакля, зависит от множества людей: продюсера, режиссера, актеров, так что оно становится не совсем моим. А вот, хоть это и нескромно, скажу, что в Оренбурге выходит мое собрание сочинений в пяти томах, одна книжка включает мои переводы, и вот сегодня, читая эти переводы, я чувствую странное удовлетворение, сродни гордости: «Как хорошо я работаю, как это запоминается, как ловко переведено...».

- Вам всегда удавалась стилизация эпохи, типажей, а переводы – та же стилизация иной культуры, другого языка…

- Да, например, женщину переводить трудно, потому что надо найти жест. «А, ты думал, я тоже такая, что можно забыть меня…», - у Ахматовой, это, прежде всего женский жест. Вот такой жест я ищу, когда перевожу грузинских или литовских поэтесс, мне приходится искать в себе какое-то артистическое начало.

- Вам ведь всегда нравился театр, неужели никогда не хотелось податься в актеры или режиссеры?

- Никогда. У меня работа итак сродни артистической, я должен влезть в шкуру персонажа, чтобы говорить от его лица.

- Какая работа длилась дольше других?

- Самая длинная, вот уже больше тридцати лет, это работа над оперой «Преступление и наказание» по Достоевскому, что объясняется истовым отношением композитора Эдуарда Артемьева к Достоевскому, он писал все новые и новые мелодии, звонил мне, и я писал на эти мелодии стихи. Уже вышел диск, казалось бы, что еще, но стоит вопрос о постановке на сцене, звонит Кончаловский и говорит, что «погром на Манежной площади не может не отразиться на нашей работе, что нужно некоторых героев написать более жестко», так что работа продолжается до сих пор.

- Бывает, что писать не хочется и нужно себя заставлять?

- Бывает, конечно, когда речь идет о заказных работах…

- У вас есть какой-то режим дня, как вы его выстраиваете?

- Прежде всего, мне нужно хорошо выспаться, то есть долго-долго спать. Я, правда, поздно ложусь: у меня время для чтения – это с часу до трех ночи, потому что больше времени читать нет, но потом обязательно выспаться. А дальше встать, выпить кофе, если позволяет давление, или чай, если не позволяет, потом наступает счастье, когда я могу летом прилечь на газон под раскидистым деревом возле Новодевичьего монастыря и начать работать, либо, если это зима, сесть у окна и писать. Пишу быстро и недолго, поскольку есть масса отвлекающих вещей: футбол, теннис, друзья. Я вообще мало дисциплинированный человек, меня спасает быстрота, с которой я работаю.

- Что для вас отдых?

- У меня не бывает отдыха, отпусков. Если я ничего за день не сделал: не написал стихов или прозы, не перевел кого-нибудь, то я себя плохо чувствую, день пропал. У меня так редко бывает. Море люблю, но там все то же самое: ложусь и работаю.

- Вы застали зарю телевидения, оно начиналось при вас. Оно ведь не играло раньше такой роли. Почему оно до сих пор так занимает людей?

- Оно было обречено на успех. Когда я был маленький, я понятия не имел о существовании телевидения, но воображением рисовал себе картины, что было бы здорово, если бы театр или кино можно было бы увидеть, не выходя из дома, чтобы я лежал на диване и все это мог смотреть…

- Недаром вас в школе учительница называла Обломовым…

- Ну да, лежать я люблю гораздо больше, чем ходить. Первый раз меня дворовый приятель позвал к себе в гости поглядеть по телевизору футбол, и я до сих пор помню, как бежал по двору, волнуясь и не представляя, как это я увижу футбол, свою любимую игру в квартире, никуда не давясь в метро, без жутких криков болельщиков.

- Вы же и сегодня ходите на стадион, как рьяный болельщик…

- Но кровожадности, агрессивности, криков «убей его!», я не выношу. Я помню как раньше болельщики «Спартака» и «Динамо» сидели рядом, переговаривались, шутили друг над другом, пили вместе…

- Агрессии сегодня много не только в футболе…

- Вот это и страшно. Я считаю, что нам не перейти через это, я просто предвижу, что растущая ненависть к инородцам кончится плохо. Она ничем не ограничена, власти ее боятся, заигрывают с ней, совершенно не думают о том, как это отражается на русских людях в республиках…

- Телевизор – ваш друг или враг?

- Я сейчас немножко подсел на телевизор. Я там нахожу многие вещи, которые другие не находят. Смотрю, например, «Дом-2», потому что мне надо знать, чем живет молодежь, как разговаривает. Смотрю и ужасаюсь.

- Но в этом, мне кажется, участвуют не совсем здоровые люди: выставлять свое личное напоказ…

- Ничего подобного, таких - большинство. Я вас уверяю, если выстроить сто человек и спросить, кто хочет пойти в «Дом-2», только честно, то на месте останутся два человека, а остальные сделают шаг вперед. Они, я имею в виду участников передачи, рвачи, люди с чудовищным вкусом, но при этом восхитительно откровенны, искренни, эмоциональны.

- В ваших мемуарах ирония – высочайшего класса! Зал на вечере в ЦДА стонал от смеха! Почему вы не стали юмористом?

- А я не люблю юмора как такового. Юмористический вечер – это ужасно для меня, когда выходят юмористы один за другим, и зал беспрерывно смеется, даже в паузах. Меня это раздражает невероятно. Я считаю, что юмор должен быть разлит в самых трагических местах…

- А как же Михаил Жванецкий?

- Вот Жванецкий, пожалуй, да, но, если вы обратили внимание, Жванецкий всеми силами хочет уйти от этого, от того, чтобы смешить…

- Конечно, это не юмор, а блестящее остроумие!

- Именно!

- А какой вам юмор ближе: английский, грузинский, еврейский, русский?

- Мне хорош абсолютно разный, грузинское качество мне очень нравится, русский – чрезвычайно привлекателен, вот Гоголь – удивительно, какой потрясающий русский язык! Я, например, очень люблю жаргон и считаю, что профессиональный жаргон недооценен. Вот смотрите, как говорят футболисты: «Он как дал в паутинку…», - это значит, что мяч попал в верхний угол ворот, так называемую «девятку», то есть мяч там бывает так редко, что паук вполне может свить там паутину.

Есть вещи, которые вошли в русскую речь прочно, они идут от жаргона, но они мне нравятся. Слово «достал», например, мне кажется очень точным.

- Что радует вас в окружающей жизни?

- Изменилось многое к лучшему. Я когда слышу у молодежи ностальгические нотки по временам, которые они не знали, по Сталину…, то мне хочется им сказать, если например, разговор идет в вечернем клубе, в ресторане: «Сколько времени? Десять минут двенадцатого?! Встали и пошли вон! Закрыть все! В одиннадцать часов все закрывалось. Сунуться было некуда, нужно было искать себе место где-нибудь на бульварах. Вы хотите попить соку? Если вы сядете в метро и доедете до станции Библиотека им. Ленина, там, на переходе иногда бывает сок. Что вашей маме нужно, творог? Поездите по району, может быть, в одном из магазинов найдете. Эту колбасу вы не едите?! А другой нет. Вот если это все выстроить, а с другой стороны поставить довольно широкие возможности поездок за границу, машины, стоящие одна на другой в каждом дворе, и прочее, понятно, что стало лучше.

- Вы – романтик?

- Какой я романтик, я признаю романтику только в спорте…

- Какая же в спорте романтика?

- Когда слабая команда выходит против сильной, и что-то в ней просыпается: она начинает выигрывать, у них расправляются крылья, глаза горят, это – романтика. А в искусстве я романтику не люблю.

- А как же Александр Грин?

- Я прошел через любовь к Грину в детстве, а когда работал в журнале «Юность», мы даже хотели на дверях отдела поэзии написать: «Людям со стихами об «Алых парусах» не входить!».

- Кстати о «Юности», вы же работали с молодыми авторами, никогда не хотелось вам преподавать в Литературном институте? Многие поэты до сих пор благодарны вам за советы…

- Мне было об этом даже странно думать. Могу назвать своими любимыми учениками Алексея Дидурова (он, к сожалению, ушел из жизни) и Инну Кабыш.

Вообще я – человек терпимый. Меня никто не преследовал, мне давали работу, я много переводил. Но в той же «Юности» печатали меня с большим отвращением и трудом, хотя прекрасно относились. Чухонцев, Ряшенцев… не котировались.

- А что входит в пять томов, это же ваше первое собрание сочинений?

- Первое, но не полное, до этого было еще «Избранное», правда, только стихи. Пять томов – это переводы, проза, стихи (два тома) и пьесы.

- Как приходят стихи?

- Я пишу стихи, потому что у меня нет иного способа понять, что со мной происходит. Начинается с механического перебора слов, не имеющего никакого отношения к творчеству. Двадцать пять комбинаций ты перебрал, они тебя ничем не заинтересовали, двадцать шестая тебя чем-то зацепила, но это еще не стихи. Это строчка, образ, жест, какое-то соединение слов, с которыми возникает строфа. И вот, в какой-то момент, ты понимаешь, что это не просто строфа, это - твоя биография. Тогда ты вскакиваешь с дивана и записываешь эту строфу, вот и все, это может развиться, а может и не получиться. Вот так возникают стихи. Мучительное желание остановить время, это обреченная борьба с несущимся временем. Но обязательно должен быть свой взгляд.

- Как вы относитесь к критике литературной, театроведческой?

- У меня такое подозрение, что критики у нас нет, и мне это не очень интересно. Мне интересно мнение небольшого количества людей, которым я доверяю. И потом, что такое критик? Это писатель, который пишет о литературе, а если он сам с трудом владеет словом…

Мне вот интересно читать Рассадина, Анненского, но таких мало. Театральная критика - это вообще смех один потому, что они ничего не понимают…

- Чувства зависти вас никогда не посещало? Вот это - отличная строка, жаль, не моя…

- Не зависти, а восхищения, когда здорово написано!

- Без чего нельзя жить?

- Почти без всего можно, как выясняется…, хотя, я вот с ужасом думаю, если наш дом сломается, и надо будет переезжать в другой район, я не смогу без этого места меж двух левых берегов Москва-реки, что удивительно само по себе, без Сада Мандельштама, без Новодевичьего монастыря, без друзей, оставшихся со школы. Я – корневой в этом смысле человек, я думаю, что где ты родился, там надо и умирать, с кем ты родился рядом, с тем и надо жить, ничто не дается человеку случайно.

Интервью было опубликовано в газете «Культура» летом 2011 года.