- Мама всегда была неприступной, недоступной. Она на всю жизнь осталась для меня блоковской «Незнакомкой».

Детские впечатления мои - достаточно отрывочные, эпизодические, они не складываются в целостную картину. У меня не было безмятежного детства, потому что оно пришлось на военное и послевоенное время, хоть я и не понимала в полной мере всей ситуации, в которой мы пребывали вместе со всей страной. Когда мы вернулись из эвакуации, то в наших «Снегирях» под Москвой застали абсолютно сгоревшую дачу (одна только каменная труба не сгорела). Все в этих местах было сожжено войной, там были страшные бои, там погибли двадцать восемь панфиловцев...

Мама решила строить дачу заново. Пока поднимали каменный дом (стройка шла лет двенадцать и тянула на себя все мамины деньги), из американских щитов и деревянных ящиков сколотили времянку, в которой все размещались, и она до сих пор существует. Жили просто на грани нищеты. Если я вырастала из сандалий (а это случалось, естественно, каждый год), то мне просто вырезали дырку для пальцев, и я носила их дальше, если школьный фартук становился короток, мне просто надшивали лямки, и он удлинялся. Никаких обновок.

 

Мама привезла из Астрахани свою тетку, я ее звала баба Каля. Все хозяйство баба Каля держала в своих руках, это был пример героического трудового подвига. На маму баба Каля молилась, а нас всех гоняла нещадно. На даче мы жили в одной комнатушке с печкой и терраской: бабушка, я, двоюродные сестра и брат, француженка Марианна Францевна и Клава, помогавшая нам по хозяйству. Мама приезжала на дачу редко, лишь только посмотреть на меня, привозила коробку с нежным зефиром, и все затихали, разглядывая маму во все глаза. Для нее в этом «курятнике» (временной сторожке) не оставалось места, да и некогда: надо было зарабатывать деньги на строительство концертами . В детстве я видела на сцене маму всего два раза: в Большом театре шла опера «Снегурочка», где мама была прекрасна и удивительна в роли Весны, и в спектакле «Майская ночь», который шел в филиале Большого театра (сейчас это - Театр Оперетты). Мама считала, что ребенка нельзя перегружать эмоциями, чужими впечатлениями. Как-то раз меня повели на «Синюю птицу», но когда на сцену вышел «Огонь», мне сделалось дурно, я абсолютно поверила и закричала: «Огонь, огонь, горим!», - меня вывели из зала.

Мама была совершенно самостоятельным человеком, она с детства так привыкла потому, как рано поняла, что вся семья может надеяться только на нее. Девятилетним ребенком мама начала петь в астраханском церковном хоре и получала зарплату, помогая своей большой семье, осиротевшей без отца. Потом мама поступила в музыкальное училище, пела в опере и довольно рано вышла замуж за Максимилиана Карловича Максакова – знаменитого баритона и антрепренера. Они прожили вместе шестнадцать лет и очень любили друг друга, несмотря на огромную разницу в возрасте. Он называл маму «Мура», был ее учителем, строгим и беспощадным. Помню, на мамином столе всегда стоял перекидной календарь со списком дел и забот на каждый день. Разбирая мамины бумаги, я нашла листок из старого календаря: в день смерти Макса Карловича карандашом была сделана одна неровная строчка: «Умер мой дорогой…».

Наша жизнь протекала вне маминого присутствия, а когда мама приезжала – это был небожитель, ее приезд был редкостью, праздником, счастьем. И всем вокруг было понятно, что она - человек другого мира, нездешняя, сказочная фея. Граница, отделяющая ее от нашего мира, была столь ощутимой, что никто и никогда не мог и не смел нарушить ее. Лишь музыке она поверяла свое сокровенное. Все романсы в исполнении мамы звучали как исповедь. Я ведь так до сих пор не знаю, кто мой отец. После того, как ее второго мужа, дипломата Якова Давтяна расстреляли, она всю жизнь провела замкнуто, в молчании и недоговоренности. В то страшное время все старались говорить на нейтральные темы, и откровенности никакой не было. С мамой я общалась редко, знала только, что она была безмерно знаменита и любима огромным числом дюдей. Помню одну прогулку, когда мы вышли в соседний переулок, и мама стала играть со мной в какую-то игру: «Вот сейчас мы с тобой пойдем и попадем в пещеру…», начала мне рассказывать какую-то сказку, что «вот мы тихонько на цыпочках идем, идем, открываем дверь, а оттуда вдруг…», тут из незнакомого подъезда выходит какой-то господин в шляпе и радостно восклицает: «Марья Петровна, здравствуйте, какими судьбами?!». Раньше почти все друг друга знали, он и решил, что она идет к кому-то в гости. Москва была не такой как сейчас, сейчас москвичей практически не встретишь, особенно в центре. Наш дом в Брюсовом переулке, построенный специально для артистов Большого театра в 1935-м году, с годами стал мемориальным. Голованов, Нежданова, Катульская, Козловский, Обухова, Шадр, все были соседями. Почти совсем рядом - дом артистов Художественного театра, где жили Москвин, Качалов, Леонидов, потом дальше по улице - дом композиторов, дом, где жил Мейерхольд…

Наша квартира была заполнена книгами. Мама очень любила Пушкина, Толстого, Диккенса, которого часто перечитывала, приговаривая: «Какая прелесть эти диккенсовские тетушки!».

Завтрак и обед всегда проходили в столовой за большим овальным столом, покрытым белой кружевной скатертью, но еда была совсем простой: кофе с молоком, бутерброд с сыром. Когда мама возвращалась домой, первым делом бросалась к радиорозетке и выдергивала шнур (телевизора у нас не было), потом отключала телефон и уходила к себе. Она не терпела шума Единственное, что она любила: часы. В столовой стояли напольные часы с маятником. Раз в неделю приходил часовщик Исаак Исаакович и заводил эти часы (надо было поднимать гири маятника). Были куранты, которые стояли на шкафу и каждые пятнадцать минут отбивали коротенькую мелодию. Были разные часы и часики на столе и подоконнике от больших каретных до малюсеньких, с наперсток, все они ходили, тикали и отбивали, вероятно, это как-то маму успокаивало.

В маминой комнате стоял большой шкаф красного дерева, в котором было много запретного и чудесного. На полках – идеально выглаженное белье, накрахмаленные платочки, невероятно изящные сумочки ручной работы и мешочки с воротничками. Воротнички всех фасонов и размеров, белые, бисерные, кружевные. Мама одевалась строго и продуманно: туфли и сумка всегда одного тона и стиля, обязательно шляпка и перчатки. У мамы была своя портниха, бывшая балерина. Платье не шилось, не кроилось, а накалывалось по фигуре. Нужно было иметь мамино терпение, чтобы стоять по два-три часа живым манекеном, держать прямо спину и не жаловаться на усталость. По-моему, у этой портнихи мама осталась единственной клиенткой. Платьев и костюмов было немного, но зато постоянно добавлялись новые детали (воротнички и отвороты), и мама всегда выглядела изящно и по-новому. Прямая спина, гордо посаженная голова, «летящая» походка – над этим она работала всегда. Как земную женщину, представить мою маму абсолютно невозможно! Сегодняшнее лекало к ней не приставить. Это - особенный человек. Она была скрытной вполне сознательно. Она хотела остаться в памяти актрисой и певицей, и все. Никаких обсуждений.

Наш дом был строго управляем и настроен как единый оркестр, его наполняли женщины, в основном, пожилые, это был дом без мужчин. Мужчины казались мне инопланетянами, во всяком случае, персонажами из какой-то другой жизни. Мама сама была воспитана в патриархальном духе, и меня никуда не пускали, ко мне домой никто не приходил, я жила в мире взрослых и общалась, в основном, с бабушкой. Воспитывали меня, можно сказать, литературно, ориентируясь на «Войну и мир» Толстого, и также странно, никак не соотносясь с современным миром, одевали, из-за чего в школе на меня все косились. Из высоких побуждений, стараясь оградить от дурного, меня не пускали ни в кино, ни в театр. Приоритетами в нашем доме были музыка и иностранные языки. Отдали меня учиться в ЦМШ (Центральную Музыкальную Школу) по классу виолончели. Мама никогда не ходила ко мне школу, не спрашивала, как я учусь, ничем со мной не занималась, не проверяла уроки, считала, что я все должна сама. Меня сразу отдали во второй класс, первый класс я прошла дома: у мамы на все была своя точка зрения: «Нельзя отнимать у ребенка детство…», - но все это было далеко от жизни. Я в школе оказалась белой вороной и не смогла найти язык со своими сверстниками, которые передружились еще в первом классе. Единственным моим другом тогда оставалась книга, всю русскую литературу я знала наизусть.

Это книжное восприятие мира и отозвалось романтически: однажды (мне было в тот момент шестнадцать лет) на экране нашего малюсенького телевизора с огромной линзой я увидела красивого молодого человека в черном бархатном костюме, читающего что-то по-французски. Оказалось, была передача из Щукинского училища, и Василий Лановой просто представлял учебный отрывок. Этого оказалось достаточным, чтобы я отправилась туда, ничего не зная ни о Вахтангове, ни о его театре. Когда я поступала в театральное училище, боялась, что, не дай Бог, узнают о том, что моя мама – известная певица. Все надо было завоевывать самостоятельно. Мама отнеслась к моему шагу сдержанно, лишь решила посоветоваться с Цецилией Львовной Мансуровой, стоит ли мне поступать, есть ли у меня данные? Но тут выяснилось, что меня, оказывается, уже приняли в училище. С той поры меня больше дома не видели, я возвращалась домой поздно ночью, беря пример с маминого безоглядного служения искусству.

Когда я начала выходить на сцену театра Вахтангова, мама не пропускала ни одного нашего спектакля, этот язык ей был понятен и интересен, в отличие от бытового. Сохранились мамины рецензии на все мои спектакли. Мама покупала программку и на ней всегда писала замечания, как, по ее мнению, прошел спектакль, почему или чем один спектакль отличался от другого. Она относилась к драматическому спектаклю как к своему оперному, то есть считала каждый спектакль событием, что этому надо посвятить свою жизнь. Сама она полностью посвятила себя искусству. Мама верила, что все люди могут и должны взлететь, наверно, так оно и есть, только не каждому дается так себя проявить. У нее всегда была завышенная планка, и мое самоедство – от мамы: внутри всегда сидит критический человек, который говорит, что все, что делаешь, это только стремление к совершенству, которое еще далеко впереди. К обыкновенным людям мама всегда была снисходительна, но к творческим людям у нее были высокие требования.

В 1953-м году случилась огромная неприятность. Такое страшное событие: маме прислали конверт с папиросной бумагой следующего содержания: «С такого-то числа такого-то месяца сего года вы переводитесь на пенсию…». А маме был всего пятьдесят один год! Вот это был удар, это был кошмар! Она прослужила 35 лет в Большом театре, отдав все силы, всю душу….

Были еще живы принципы Станиславского и Немировича-Данченко, они существовали не только в драматических, но и оперных театрах, это было какое-то духовное наставление, как вести себя в искусстве. Это действительно было служение, так жили абсолютно все великие артисты Большого театра. Тогда был железный занавес, никто никуда не уезжал, все лучшие силы находились здесь, и был золотой век Большого театра. У нас в квартире на стене всегда висела афиша с грифом «Большой ордена Ленина академический театр Советского Союза», которая все определяла, и в день спектакля все ходили на цыпочках, комната была закрыта, окно зашторено, спектакль был центральным событием жизни.

Вся театральная Москва рвалась на спектакли, билетов было не достать, после спектакля маму встречали толпы поклонников, а я спала и только на следующий день видела квартиру, заставленную корзинами с цветами. Утро начиналось с благоговейной тишины, затем душ и зарядка, даже, когда маме было за семьдесят. Мы существовали в разных «часовых поясах»: мама спала до двенадцати, потому что ее спектакли начинались в восемь вечера и заканчивались в полночь, а потом еще шел разбор, подробный анализ каждой фразы, каждой ноты с близкими друзьями и сестрой. Маму больше всего волновал звук. Безупречному звуку посвящалось 3-4 часа каждое утро.

У мамы было такое выражение: «Надо разобрать событие, успокоиться и поставить точку…». Видимо она так решила поставить точку: преодолела себя, встала и отправилась в изнурительные долгие поездки. Конечно, они доставляли ей и огромную радость. После того как она стала петь русские народные песни с оркестром Осипова, она вошла в любой дом с помощью черной тарелки. Тогда ведь телевидения не было, только радио, зато оно было повсеместно, и передавали ее часто. «Концерт по заявкам» слушала вся страна, и когда люди воочию видели ту самую Максакову, которую слышали по радио «Помню, я еще молодушкой была…» или «Что ты жадно глядишь на дорогу…», - встречали ее с восторгом, она была действительно народной артисткой.

Пока маме не исполнилось шестьдесят три года, я ее практически дома не видела, она разъезжала по стране с гастролями, а мне только шли телеграммы, письма и записочки из Благовещенска, Комсомольска-на-Амуре, Норильска, Ташкента, то есть присутствовала вся география Советского Союза. В год она пела около ста пятидесяти концертов (ее любимый аккомпаниатор Давид Михайлович Лернер мне рассказывал).

Когда мама закончила свою гастрольную деятельность, то преподавала какое-то время в ГИТИСе на отделении музыкальной комедии, и организовала народную певческую школу. Она была человеком, живущим для других. Сейчас, наверно, будут смеяться, читая эти фразы, но она жила для русского народа, для Родины, для Отечества. Тогда ведь были народные школы, народные университеты, всех хотели обучить, образовать, а поскольку мама сама прошла через тяжелое детство, она это не воспринимала как какую-то позу или моду, она действительно искренне была убеждена, что людям из народа, не могущим организовать свое музыкальное обучение, надо всячески помогать. Мама была человеком идеи. Как и многие тогда педагоги, мама с ученицами занималась дома. У нас жил Тобик, крохотный коричневый тойтерьер, который во время занятий лежал на подстилке под батареей. Когда он слышал неверные ноты, поднимал недовольную мордочку и шел, стуча коготками по паркету, открывал дверь и, выходя, закрывал ее лапками. Мама подшучивала: «Даже собака не выдержала такого пения…».

Через три года после того, как маму перевели на пенсию, состоялся ее прощальный спектакль «Кармен». Мама долго сомневалась, петь или не петь, хотя и была в прекрасной форме: трудно было переступить порог театра, который ее так больно ударил, она долго думала, но решила все же попрощаться со своей публикой. Я ходила на тот спектакль. Уже от Центрального Телеграфа спрашивали лишние билеты, это было событие, у сквера Большого театра собралась огромная толпа, люди волновались: «Максакова поет, Максакова поет…», - мы с маминой сестрой еле пробрались к театру. Когда мама вышла на сцену, начались овации, весь зал встал, минут десять это длилось, и я не знаю, как она потом смогла запеть.

Лет через десять позвонила Фурцева, что маме дали народную артистку СССР, я тут же перезвонила маме, а на даче у нас не было телефона, он был только в сторожке, я попросила ее позвать, за ней сбегали, позвали, кричу ей в трубку: «Мама! Позвонила Екатерина Алексеевна! Тебе дали звание народной СССР!». А мама мне спокойно отвечает: «Людочка, это все поздно. Поздно и неинтересно…». Она была больше чем народная, она была любимая.

Марии Петровне Максаковой приходили мешки писем. Иногда вечером я заставала маму за таким занятием: перед ней стояла корзинка и мешок с письмами, она ножницами отрезала боковую сторону конверта, аккуратно вынимала письмо, читала, а потом надписывала конверт: «Ответила…, сохранить…, помочь…, и т.д.». Такой удивительный был характер. Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни один человек – без внимания. Ее воспринимали как родственницу, как близкого человека, ведь она была вхожа, благодаря радио, в каждый дом, и она не просто пела, а открывала сердце, то было сердечное пение, а не просто классическое оперное. К ней часто шли ходоки, все больше старушки и старички, в основном, астраханские земляки. Это была одна из главных тем маминой жизни: помогать своим землякам. Мама родилась в Астрахани, считала себя волжанкой. У нее были особые словечки: чердак - «подловка», пойти на улицу – «выйти на волю», баклажаны – «синенькие» и др. Мама была всю жизнь предана родному городу. И это была взаимная любовь. Она без конца хлопотала о филармонии, разыскивала таланты, например, привезла в Москву Тамару Милашкину. Она в Астрахани – национальная героиня. Сегодня в городе есть улица Марии Максаковой, на которой выстроили совершенно необыкновенный, весь какой-то ажурный оперный театр. Концертный зал Филармонии тоже носит имя Максаковой, перед концертным залом – Звезда Максаковой. Ее внучка и моя дочь Маша организовала в Астрахани фонд им. Максаковой, который устраивает конкурсы, помогает малышам, юным дарованиям.

Мамино наследие: письма, записочки, ее дневник, который она начала вести незадолго до моего рождения, - с каждым годом становятся для меня все ценнее. Мама подарила мне высокую интонацию, и я не хочу понижать этот порог. Она ушла с ощущением выполненного долга и не зря прожитой жизни. Она пыталась втолковать мне самое существенное – НЕОБХОДИМОСТЬ ВОПРЕКИ ВСЕМ ПРИГОВОРАМ СУДЬБЫ «НЕСТИ СВОЙ КРЕСТ И ВЕРОВАТЬ». Я всю жизнь благодарна маме за эти уроки.